Белый "Котик Летаев" - краткое изложение
Страница: 1 [ 2 ] 3
Мне потом говорили, что Лев — сенбернар, на Собачьей площадке к играющим детям подходил он. Но позже думалось мне: то не был сон и не действительность. Но Лев был; кричали: «Лев идет», — и Лев шел.
Жизнь — рост; в наростах становится жизнь, в безобразии первый нарост мне был — образ. Первые образы-мифы: человек — с бабушкой связался мне он, — старуха, в ней виделось мне что-то от хищной птицы, — бык и лев….
Квартирой просунулся мне внешний мир, я стал жить в ставшем, в отвалившейся от меня действительности. Комнаты — кости древних существ, мне ведомых; и память о памяти, о дотелесном жива во мне; отсвет её на всем.
Мне папа, летящий в клуб, в университет, с красным лицом в очках, является огненным Гефестом, грозит он кинуть меня в пучину безобразности. В зеркалах глядит бледное лицо тети Доги, бесконечно отражаясь; в ней — дурной бесконечности звук, звук падающих из крана капель, — что-то те-ти-до-ти-но. В детской живу я с нянюшкой Александрой. Голоса её не помню, — как немое правило она; с ей жить мне по закону. Темным коридором пробираюсь на кухню с ей, где раскрыта печи огненная пасть и кухарка наша кочергой сражается с огненным змеем. И мне кажется, трубочистом спасен я был от красного хаоса пламенных языков, через трубу был вытащен в мир. По утрам из кроватки смотрю я на шкафчик коричневый, с темными разводами сучков. В рубиновом свете лампадки вижу икону: склонились волхвы, — один черный совсем — это мавр, говорят мне, — над дитятей. Мне знаком этот мир; мне продолжилась наша квартира в арбатскую Троицкую церковь, здесь в голубых клубах ладанного дыма глаголил Золотой Горб, вещала Седая Древность и голос слышал я: «Благослови, владыко, кадило».
Сказкой продолжился миф, балаганным Петрушкой. Уже нет няни Александры, гувернантка Раиса Ивановна читает мне о королях и лебедях. В гостиной поют, полусон мешается со сказкой, а в сказку вливается голос.
Понятий еще не выработало сознание, я метафорами мыслю; мне обморок: то — куда падают, проваливаются; наверное, к Пфефферу, зубному врачу, что живет под нами. Папины небылицы, страшное бу-бу-бу за стеной Христофора Христофоровича Помпула, — он все в Лондоне ищет статистические данные и, уверяет папа, ломает ландо московских извозчиков: Лондон, наверное, и есть ландо, пугают меня. Голос довременной древности еще внятен мне, — титанами оборачивается память о ней, память о памяти.
Понятия — щит от титанов…
Ощупями космоса я смотрю в мир, на московские дома из окон арбатского нашего дома.
Этот мир разрушился в миг и раздвинулся в безбрежность в Касьяново, — мы летом в деревне. Комнаты канули; встали — пруд с темной водой, купальня, переживание грозы, — гром — скопление электричества, успокаивает папа, — нежный агатовый взгляд Раисы Ивановны…
Вновь в Москве — тесной теперь показалась квартирка наша.
Наш папа математик, профессор Михаил Васильевич Летаев, книгами уставлен его кабинет; он все вычисляет. Математики ходят к нам; не любит их мама, боится — и я стану математиком. Откинет локоны мне со лба, скажет — не мой лоб, — второй математик! — страшит её преждевременное развитие мое, и я боюсь разговаривать с папой. По утрам, дурачась, ласкаюсь я к маме — Ласковый Котик!
В оперу, на бал, уезжает мама в карете с Поликсеной Борисовной Блещенской, про жизнь свою в Петербурге рассказывает нам. Это не наш мир, другая вселенная; пустым называет его папа: «Пустые они, Лизочек…»
По вечерам из гостиной мы с Раисой Ивановной слышим музыку; мама играет.
Страница: 1 [ 2 ] 3
|